Страх разрастается. Кровавой метой
Начертаны следы моих грехов.
Жильбер
В первое воскресенье четыредесятницы Жоан Геллерт проснулся в более скверном настроении, нежели обычно. Грядущий пост простирался перед ним кошмаром, заполненным вареными овощами.
Что должен делать здоровенный малый в этом влажном, продуваемом насквозь северо-западном городке, сотрясаемом к тому же колокольным звоном с утра до вечера? Естественно, отдаться наслаждениям хорошего стола.
Как правило, его пробуждение сопровождалось далеким мурлыканьем чайника и аппетитным запахом яичницы, но в эти дни святой абстиненции на блеклой скатерти его могли поджидать лишь кусок серого хлеба, кислое молоко и не менее кислый компот.
Правда, в первое воскресенье великопостная репрессия не обещала слишком тягостных переживаний: недаром накануне вечером в сумраке кладовой он разглядел трагический силуэт освежеванного кролика, разъятого на деревянных распорках.
Он быстро закончил туалет с помощью дождевой воды и мягкого, противного мыла, спустился по одним выщербленным ступенькам, поднялся по другим, прошел по извилистым коридорам и очутился, наконец, на первом этаже в просторной столовой.
Однажды, несколько лет назад, он ненадолго съездил в Париж, где клерикальный ментор водил его по музеям и церквам. В Лувре он остановился перед полотном Рембрандта «Философ в медитации» и воскликнул:
— Да ведь здесь нарисована наша столовая!..
И каждый раз, когда его глаза блуждали по этой огромной комнате, он вспоминал Париж.
На всем пространстве комнаты полумрак чувствовал себя вполне уверенно, не решаясь, впрочем, подобраться к роскошному и категоричному, сиянию окна. Лестница, по которой Жоан с пустился, уходила свободной спиралью в непроглядную высоту, подчеркивая странные несоразмерности и нелепости помещения; к примеру, маленькая дверца вела в боковой коридор, который вел в чулан; там и сям, без намека на какой-либо архитектурный замысел, выступали полукружия и контрфорсы...
На солидном дубовом столе его ждал завтрак менее скудный, чем он предполагал: кофе с молоком, креветки, тонкие ржаные тартинки, едва-едва намазанные айвовым джемом.
Жоан беспристрастно, не упуская ни единой мелочи, представил распорядок воскресного дня: месса в церкви святого Иакова; обязательный дружеский визит к месье Пласу — церковному старосте, который, несмотря на пост, предложит немного вина; затем обед — кролик под луковым соусом и апельсиновое суфле. Четыре часа — несколько сухих бриошей по специальному разрешению епископата. Шесть часов — вист у тети Матильды по одному су за взятку. Ужин. Ужин, вообще говоря, всецело зависит от капризов его служанки. Кончено. Конец дня.
Жоан выиграл в вист пятнадцать су, к великому огорчению некой мадам Корнель, — несчастная попыталась возместить ущерб анисовым печеньем и ореховой водой. Смущенными улыбками и неопределенно-одобрительной жестикуляцией Жоан дал повод тете Матильде — она посоветовала ему жениться, не теряя времени: есть, мол, на примете очаровательная девушка из хорошей семьи, честная, заботливая, хозяйственная, набожная и жаждущая детей.
Катрин — его служанка — была, очевидно, в превосходном настроении, так как подала на ужин, преступно пренебрегая постной диетой, вкусный рыбный паштет и куриное крылышко, нежное, словно улыбка.
На радостях Жоан набил трубку голландским табаком, закурил и принялся размышлять о том, что все не так уж плохо... и в этот момент из темной глубины прихожей послышался звонок.
Звонок — сказано слабо и неточно. Там висел настоящий небольшой колокол, отлитый несколько столетий назад итальянскими монахами-сервитами.
Его густой, плавный тембр еще не успел растаять, когда посетитель, ведомый старым слугой Барнабе, выступил из темноты в сферу настольной лампы.
— Жоан, это я — кузен Пассеру.
Длинная трубка едва не выпала изо рта курильщика.
— Кузен Паком Пассеру!
Мать Жоана Геллерта была француженка и принадлежала к семье Пассеру из Нанта. Торговые интересы арматоров Пассеру и северных Геллертов когда-то пересекались.
— Боже мой, — пробормотал Жоан, несколько придя в себя от изумления, — располагайтесь, садитесь поудобней... Хотите ужинать?
— Нет, благодарю. Отвратительная похлебка, которую мне преподнесли, пока цепляли локомотив, чтобы дотащиться сюда, отбила аппетит на сегодня, да боюсь, и на завтра. Как у вас насчет выпивки?
Жоан Геллерт с достоинством перечислил:
— Шидам, бордосская анисовка, апельсиновая горькая, финский кюммель, ром из Кюрасао...
— Разумеется, в этом захолустье виски встречается столь же редко, как теленок о шести ногах. Ладно. Давайте рому.
Жоан наполнил хрустальный бокал напитком янтарного цвета.
— Я много лет не имел о вас никаких сведений.
— Двенадцать весен, поэтически выражаясь, — усмехнулся кузен и потянулся взять бокал. При этом лампа осветила его лицо полностью.
Геллерт вздрогнул, и другой заметил это.
— Красавцем меня не назовешь, не так ли? Это верруга — ужасная тропическая болезнь. Изгладывает лицо — так, что крысы позавидуют. Что ж! Надо терпеть меня, каков я есть, кузен Жоан!
Он был невероятно уродлив; лысый череп в красных и коричневых пятнах, глаза в гнойном блефарите, широченный беззубый рот; к подбородку, вытянутому калошей, почти прикасался прыщавый нос, левое ухо вообще отсутствовало.
— Дела идут хорошо? — Жоан просто не знал, о чем спрашивать.
— Если вы имеете в виду денежный вопрос, будьте покойны. Я достаточно богат, чтобы купить весь этот городишко с жителями в придачу. Что до остального...
Он замолчал, выпил бокал и повелительным жестом указал вновь наполнить.
Жоан не торопился вызнавать про «остальное», поскольку не мог вообразить проблем, так или иначе не связанных с деньгами. Впрочем, слова кузена его успокоили: он почему-то смутно, боялся тревожных историй о займах и срочных платежах.
— In medias res, — продолжал кузен Пассеру. — Полагаю, Жоан, вы еще не начисто забыли кухонную латынь, коей вас шпиговали святые отцы?
Я, как вы догадываетесь, не терял времени на штудирование диалогов и дискурсов. Итак: вы обитаете в маленьком городке, упомянутом не на всякой карте. Чудесное местечко, не так ли?
— Да, — машинально ответил Геллерт, который ровно ничего не понимал.
— Кто придет меня искать? И кто меня найдет в этом доме, черном, как кротовая нора?
— Неужели вы принуждены скрываться? — забеспокоился Жоан.
— Вы правильно поняли. Молодчина. Мальчиком вы не блистали сообразительностью. Годы пошли вам на пользу.
— Полиция... — начал Геллерт.
— К черту полицию, мне с ней делать нечего. Если бы я только захотел, они бы отрядили целую свору сыщиков. Кстати, двери хорошо запираются?
Жоан улыбнулся, подумав о стальных цепочках, тройных засовах, железных поперечинах на дверях, призванных охранять его имущество и его персону, улыбнулся... и снова ощутил тревогу и смятение.
— По правде сказать, — продолжал Пассеру, — замки, затворы — чепуха. Главное — найдет ли он меня здесь?
— Он? — спросил Жоан.
— Дак, — ответил кузен.
— Дак по-английски «утка».
— Прозвали их метко. У вас найдется карта Океании?
Геллерт вытащил недурной географический словарь.
Гость дотронулся до пунктира тропика Козерога. Затем палец медленно пополз к северу.
— Острова Товарищества. Здесь — Наветренные острова. Здесь — Маркизы. Остановимся посередке.
— Мелочь какая-то, — фыркнул Геллерт. — Будто муха протопала.
— Да, куча рифов и островков, самый большой из которых можно пройти пешком за четверть часа, а еды наберешь ровно столько, что хватит на неделю выводку щенят. Но вот примерно здесь, на этом пятнышке живут странные парни, осмелюсь сказать. Представьте карликов ростом примерно в три поставленных друг на друга яблока, безобразных настолько, что и дьявола затрясет. Притом перепонки между пальцами на руках и ногах, откуда их прозвище — даки.
— Действительно странно, — согласился Геллерт.
— И я рисковал судьбой «Красавицы из Нанта» — моего брига — на проклятом атолле, потому что знал: эти прощелыги — великолепные пловцы и лучшие в мире ловцы жемчуга. И они меня приняли хорошо. Да.
Бросив сие односложное утверждение, Пассеру выпил бокал и немного оживился.
— Один из них, по прозвищу Уга-Хо, что значит «справедливый», обладал необычайно крупными жемчужинами бесподобного свечения и колорита: у него имелись три полых кокосовых ореха, наполненных доверху, — сказочное состояние, но мерзавец упорно отказывался их продать. По его словам, он их собрал для морских божеств, понятно, таких же пройдох, как и он сам... Я ему совал тонны всякого барахла, но этот мошенник только охал и кланялся.
«Без жемчуга отсюда не уеду, — поклялся я себе, — хотя бы пришлось истребить всех даков до последнего». К счастью, до этого дело не дошло.
Уга-Хо наслаждался радостью отцовства — его дочь, на йоту менее безобразная, чем остальные, была в своем роде ничего, плутовка...
Чтобы заманить ее на борт, мне понадобилось несколько рулонов ситца и будильник.
Тотчас я запер ее в каюте и дал знать папаше, что дочку можно выкупить за... три кокосовых ореха.
И тогда разыгралась нелепая драма.
Этой непоседе нисколько не понравилась комфортабельная каюта: она умудрилась вывинтить иллюминатор и без колебаний бросилась в море.
Мы видели, как она стремительно скользит к берегу, до которого осталось несколько кабельтовых, — и здесь огромный плавник взрезал водную гладь.
Акула. По-моему, акула, — сплошь пасть и больше ничего... На следующий день Уга-Хо поднялся на борт, разодетый в немыслимо раскрашенные тряпки. Судя по всему, напялил церемониальный костюм жрецов, проще говоря, колдунов.
Он меня проклял и натараторил на пиджин-инглиш массу оскорблений. К несчастью, разозленный провалом столь чудесной сделки, я выпил сверх меры. И вдобавок Уга-Хо плюнул мне в лицо. Я схватил первый попавшийся предмет.
Случайно им оказался напоминающий мачете ужасный резак, острый, как бритва, которым в здешних местах прокладывают дорогу в лесных зарослях.
Я размахнулся и со всей силы ударил Уга-Хо.
Помните, я сказал, что эти даки — совсем крохотные человечки с прямо-таки осиной талией.
Слушайте: я буквально рассек его пополам — туловище сюда, ноги туда...
Мы его швырнули акулам и тотчас подняли паруса — ведь в конце концов эти макаки были английскими подданными.
— Разрезанный пополам, сожранный акулами, — прервал Жоан Геллерт, — ведь не от него же вы скрываетесь, кузен.
— Именно от него. — Лицо Пассеру даже перекосилось. Он выпил два бокала и продолжал голосом хриплым и приглушенным:
Это было в Сан-Франциско. Я переодевался в гостиничном номере, собираясь пойти в ресторан, как вдруг из ванной комнаты донесся забавный шум: «клал»... «клап»... словно там кто-то возился и плескался. Я открыл дверь, заглянули... волосы у меня зашевелились: в ванне, полной крови, барахтался маленький, уродливый калека. Что я говорю! Какой-то анатомический обрубок неопределенно-человеческой формации. На раскромсанной голове блестели выпуклые глаза цвета белой эмали, жадно ухмылялся провал хищного рта. Я узнал Уга-Хо. Ужасающий запах разлагающегося трупа вывел меня из ледяного оцепенения. Он проскрежетал мое имя, потом несколько слов на своем диком пиджин-инглиш:
— Как я... Как я... Пополам... Съеден... Сгнить...
Боже, как я удирал!
Геллерт внимательно посмотрел на гостя.
— Кузен, а может быть, это кошмарное видение — галлюцинация?
Какое к чертям видение! — возмутился Пассеру. — Слушайте дальше. Мы плыли в Европу, и вот однажды, где-то посреди Атлантики, матросы ворвались ко мне в каюту и принялись кричать, что реи и ванты забрызганы кровью и на палубе не продохнуть от удушающего зловония; короче, они отказались выполнять парусные маневры. Пришлось прибегнуть к обещаниям и угрозам, чтобы как-то утихомирить людей. Но дважды в лунном свете я видел на фоке в куски, в лохмотья разложившийся труп, и сквозь завывание ветра и скрип снастей слышал проклятый рефрен:
— Как я... Как я... Пополам... Съеден... Сгнить...
Геллерт счел своим долгом утешить страдальца:
— Опять же все можно объяснить болезненной остротой восприятия.
Пассеру презрительно пожал плечами и с минуту помолчал.
— В Лиссабоне я понемногу успокоился. Эта тварь не появлялась, и я уже начал надеяться...
Но как-то раз я возвращался с дружеской вечеринки и на повороте улицы в свете фонаря заметил калеку, устроившегося на тротуаре. И прежде чем заметил, в нос ударила жуткая вонь и меня чуть не стошнило. Я хотел свернуть в другую сторону — поздно: он пружинисто подпрыгнул и бросился в лицо, раздирая жадными своими когтями щеки и губы, обливая меня гнойной сукровицей.
И все началось на следующий день. Голова распухла, как тыква, кожа вздулась фурункулами, я беспрерывно кричал от боли.
Верруга — диагноз портового врача. Судно поставили на карантин, а я провалялся несколько месяцев в больничном изоляторе.
— И потом? — спросил Геллерт, искренне взволнованный.
Видел его близ набережной в Нанте. Ко мне он не приближался. Через несколько дней в доме пахнуло этой гадостью. Тогда я бросил все, удрал воровским манером — и вот я здесь, в захолустье, где он, возможно, меня не разыщет.
Геллерт призадумался.
— Но если все обстоит именно так, — рассудил он, — эта тварь... гм... если употребить дурацкое слово... есть фантом?
Пассеру не отвечал.
— Я не верю в фантомов, — напыщенно провозгласил Геллерт. — Впрочем, наша религия не признает подобных экзистенций.
И тогда Пассеру произнес медленно и страдальчески:
— А если Бог отвернулся от меня, если я отдан на заклание и уже горю в адском пламени?
Жоан Геллерт опустил голову и почувствовал, как волна великого страха поднимается в его душе.
* * *
В городке отнеслись благосклонно к присутствию Пакома Пассеру — ведь богатство куда важней внешности. Тетя Матильда, принимая его у себя, размышляла о кандидатуре будущей супруги, которая не обратила бы внимания на его безобразие. Церковный староста Плас угостил его вином, а Катрин — служанка Жоана, — соблазненная щедрыми подачками, забыла регламент поста и готовила, дабы угодить негоцианту, тонкие и пряные блюда.
Недели проходили вполне безмятежно: чудовищный карлик-фантом, похоже, еще не отыскал убежища своей жертвы.
Однако в начале апреля Жоан Геллерт открыл нечто тревожное.
В глубине сада затерялся маленький бассейн, посреди коего на облепленном раковинами цоколе вздымался фонтан-тритон. Жоан гулял неподалеку, разглядывая сиреневые кусты, обещавшие раннее цветение, как вдруг заслышал странные всплески.
Он не заметил ничего особенного, кроме темных, напоминающих засохшую кровь, пятен на старой акватической статуе. И ничего не сказал кузену.
Через несколько дней, спускаясь к первому завтраку, он ощутил на лестнице тлетворное дыхание, гнилостный воздушный ток. В столовой Катрин распахивала окна и двери, несмотря на холодный весенний ветер.
— Откуда такое зловоние? — негодовала она. — Я чуть было не свалилась в обморок, войдя сюда.
Жоан промолчал. В ту же секунду его испуганный взгляд застыл на белой десертной салфетке, на страшном, специфическом отпечатке: это был след крохотной руки, перепончатой, словно утиная лапа. Он моментально спрятал салфетку от глаз Катрин и решил ничего не говорить кузену Пассеру, дабы не смутить покой, воцарившийся в душе последнего.
Ибо Паком Пассеру обрел, наконец, мир, по крайней мере, на этой земле.
Под майским солнцем расцвели первые розы и городок, согретый южным бризом, похорошел и оживился.
Пассеру с каждым днем все более проникался провинциальными нравами и начинал входить во вкус наивных удовольствий местных жителей. Он регулярно являлся на чаепитие к старым девам, интересовался деятельностью дам из благотворительного комитета, часами просиживал с трубкой над проповедями Гортера, выпивал с моряками в портовом кабачке.
Окруженный благоуханием роз и сиреней, он охотно распевал с молодыми людьми: «Это месяц Марии, это месяц прекрасный!..»
Жоан Геллерт незаметно для себя привязался к странному человеку, гонимому зловещей судьбой, и даже перестал замечать его безобразие. Однажды утром, воодушевленный молодым задором солнца и звонкой радостью ласточек, он предложил кузену оставить серьезное чтение и прогуляться по окрестностям.
— Каких-нибудь два лье по роскошным лугами уютный трактирчик в конце пути.
Небо ошеломляло аквамариновой чистотой; гуденье пчел стояло в теплом воздухе; из-за горизонта доносился низкий рокот морского прилива.
— Счастье человека — в спокойствии, — объявил Геллерт, вспомнив, что где-то прочел этот пресный афоризм.
— Справедливо, — убежденно согласился Пассеру, — к сожалению, я это понял слишком поздно.
Они, как всегда, избегали опасной темы.
Они шли вдоль узкоколейки, соединяющей два маленьких портовых города: здесь бегал поезд с раскрашенными вагончиками, напоминающий механическую игрушку.
Ни Геллерт, ни Пассеру не заметили его приближения, что, впрочем, было естественно: железная дорога преимущественно проходила по извилистому, довольно глубокому рву. Вдруг Жоан закричал:
— Внимание, кузен... Внимание!
Локомотив летел на удивление стремительно, выплевывая дым, пар и каскады обжигающих искр.
— Берегитесь!
Жоан закричал своевременно и Пассеру мог еще спастись.
Он этого не сделал.
Он застыл между рельсами с поднятыми руками и смотрел на грохочущее, стремительно приближающееся чудище. Геллерт увидел, как машинист перегнулся через поручни, отчаянно жестикулируя; и еще он увидел нечто бесформенное и вместе с тем отдаленно, ужасающе человекоподобное, лежащее на буфере локомотива.
Тормоза взвыли, поезд, со свистом отпыхиваясь, остановился; люди в синей униформе выскочили на путь и Геллерт услышал изумленные, испуганные восклицания:
— Господи, спаси и помилуй! Невероятно! Его разрезало надвое.
Туловище здесь, ноги там — таким Геллерт запомнил своего кузена.
Тело перетащили в хижину пастуха; к концу дня зловоние стало совершенно невыносимым. Труп разложился до такой степени, что пришлось его засыпать негашеной известью.
* * *
Жоан Геллерт немало удивился, узнав через некоторое время после погребения, что кузен завещал ему свое состояние. Его подлинная скорбь отнюдь не уменьшилась, поскольку к ней прибавилась трепетная и взволнованная благодарность. По прочтении завещания он несколько часов не мог успокоиться: наследство оказалось столь велико, что сказочные цифры беспрерывно стучали в его недоверчивых ушах:
— Миллионы... Еще миллионы...
Месяцы проходили. Геллерт ни в чем не изменил установленный жизненный порядок. Огромное состояние скорее пугало его, так как он весьма опасался за нерушимое доныне спокойствие своей души.
Чувство признательности отнюдь не уменьшилось: он создал своего рода культ великодушного кузена, благоговейно хранил его любимые книги, поставил его курительные трубки в особый стеклянный шкапчик, который охотно бы разукрасил цветами, как могилу.
Так прошел год.
Когда он проснулся в первое воскресенье четыредесятницы, первой мыслью была мысль о Пассеру. Он даже прослезился.
— Год тому назад он приехал просить приюта.
Геллерт настолько проникся драгоценным воспоминанием, что даже заказал Катрин точное меню того незабвенного воскресенья: на обед — кролик под луковым соусом и апельсиновое суфле, на ужин — рыбный паштет и нежное куриное крылышко.
Он мысленно фиксировал похожие подробности этих двух дней: запах дешевого вина у церковного старосты Пласа, вкус сухих бриошей за чаем в четыре часа, вновь выигранные пятнадцать су в гостях у тети Матильды, огорчение мадам Корнель и жадное поглощение оной анисовых печений и ореховой воды.
Вечером он расположился у настольной лампы и разжег трубку, набитую голландским табаком.
— Точно такой же вечер, — прошептал он, — и моросит мелкий дождь. В этот час прозвонил колокол... да...
И здесь гулкий бронзовый звон разбил сумрак старинного дома.
Жоан Геллерт вскочил с диким воплем. Неужели сейчас лампа осветит безобразное лицо кузена Пассеру, который снова спросит рому и снова расскажет невероятную историю?
Нет. Это явился старый Барнабе, весьма разгневанный.
— Прошу прощения, месье. Проклятые мальчишки дергают колокол. В конце концов, я пожалуюсь месье мэру.
Жоан Геллерт облегченно вздохнул и благородно заступился за шалунов.
— Оставьте, Барнабе. Надо принять во внимание молодость преступников.
Словно бы неумолимые клещи отпустили сердце: на радостях Жоан открыл поставец с напитками, достал наудачу какой-то графин и налил полный стакан.
Это был ром.
Он никогда не пил рома, и новая схожая подробность слегка обеспокоила его. Тем не менее, в память о кузене Пассеру, он выпил, и, войдя во вкус, налил еще стакан.
С непривычки он сразу ощутил головокружение, тщательно загасил трубку и, откинувшись в глубоком кресле, задремал.
Сон отличался легкостью и непостоянством, так как он проснулся от бумажного шелеста: ему показалось, что перелистывают книгу.
Он не очень-то любил чтение, и книги редко покидали библиотечные полки; сейчас он протер глаза, еще раз протер, но реальность была неоспорима: на столе, где оставались только лампа и пепельница, лежала раскрытая книга.
Жоан тотчас узнал «Проповеди» Гортера.
— Невозможно, — пробормотал он, полагая, что сонное сознание еще не обрело ясности, однако новый сюрприз отличался роковой конкретностью.
Он точно помнил, что загасил свою трубку, и тем не менее тонкая синяя спираль дыма изгибалась вокруг лампы.
— Невозможно, — повторил он. — Моя трубка давно остыла.
И здесь ему попался на глаза маленький стеклянный шкапчик: он зажмурился, снова посмотрел... да... дверца была открыта.
Жоан машинально пересчитал трубки с фарфоровыми чашечками: раз, два... шесть... Одной недоставало.
По другую сторону стола имелось еще кресло, которое кузен Пассеру занимал каждый вечер и которое хозяин запретил выносить.
Рассеянный свет лампы едва достигал кресла, и все же в полумраке угадывалось колебание тени, очертание человеческой фигуры. Нет, слава Богу, ничего.
— Пей ром после этого, — поморщился Жоан.
Последние спокойные слова, последняя уверенная интонация.
Ужасающее зловоние заполнило пространство, невыносимая волна, казалось, исходящая от гниющей падали, ворвалась в беззащитное горло.
Жоан с трудом поднялся, добрался до лестницы и, задержав дыхание, как ныряльщик, перепрыгивая ступени, вбежал в свою комнату и закрылся на ключ.
Потом, задыхаясь, прислушался.
Ничего. Сначала грузное молчание придавило уснувший дом, затем родился звук — далекий и неопределенный.
Затем звуковое переживание уточнилось: по ступеням лестницы шлепало нечто мокрое, хлюпающее, как если бы громадная губка ожила и обрела возможность ходить.
Она брякнула о закрытую дверь, будто груда мокрого белья: струйка зловония просочилась в замочную скважину и превратилась в голос:
— Как я... Как я... Пополам... Съеден... Сгнить!
Ах, этот голос!
Жоан Геллерт жизнь бы отдал, чтобы услышать туземную тарабарщину, но нет! Нет... Это был голос кузена Пассеру.
* * *
На рассвете Жоана разбудил Барнабе.
— Месье, полюбуйтесь-ка, что мы нашли на пороге входной двери. Мы с Катрин считаем, что это оставили вчерашние озорники, правда, ни она, ни я ничего не заметили в темноте.
Три кокосовых ореха, доверху наполненных крупным жемчугом.
* * *
Болезнь разразилась неожиданно и без всяких симптомов. Когда Жоан проснулся одним прекрасным майским утром, его лицо покрылось волдырями, которые начали гноиться еще перед приходом врача. Вскоре он буквально купался в гное и сукровице. В конце первой недели ухо отпало и по черепу пошли красные и коричневые полосы.
Он был донельзя обезображен: даже преданные слуги боялись приблизиться по причине отталкивающего запаха, исходившего от тела. Специалисты из Лейдена и Амстердама, покинув комнату больного, устроили консилиум.
— Вы обратили внимание на любопытную деформацию рук? Заметили образование перепонок между пальцами? Безусловное сходство с утиной лапой.
— И как понять странный колорит эпидермы? Кофе с молоком! Честное слово, я решил, что передо мной метис или малаец.
Тетя Матильда, которая набралась храбрости и вошла к племяннику, воскликнула:
— Но это не он! Это какой-то негр!
Он умер через три недели: по словам врачей, тело прогнило так, словно много месяцев пролежало в могиле. И когда Жоана Геллерта приподняли, чтобы положить в гроб, его тело переломилось пополам.